Вместе с осенью, навстречу земле

Улица, на которой я жил, была кривой и узкой, словно лесная река. Она была одинаковой во все времена года: весною не цвела, летом не жила. Осенью умирать здесь было нечему, а зимою даже белые мухи исчезали сразу, едва касались чёрной холодной земли.
Всю свою жизнь я видел стариков, и однажды успокоился с тем, что весь мир заселён стариками, как эта улица. Я был единственным, кто не горбился, когда вставал с постели и касался ступнями земли, один из всех в этом кривом мире, чьи руки по ночам не касались зимы, одинокий, как собственный сон. Я боялся стариков, их ночного каркающего кашля и полуслепых взглядов мне вслед, и однажды стал похож на них, так же, как стройное дерево, растущее в кустарнике, скрючивается уродливым клубком. И с тех пор я постарел на целую жизнь, смешался с пальцами, перебирающими сухие листья, и так же, как они, стал разговаривать с землёю. В то время её уже в глаза называли ведьмой, но я не боялся этих долгих ночей, когда она сидела с гостями в комнате за стеною моей спальни, откуда доносилось её невнятное бормотание. Сначала мне казалось, что она тихо поёт, но однажды её одиночество разделилось на насколько тёмных частей, и с тех пор мы уже жили не одни. Гости не уходили из комнаты, и я встречал следы их присутствия повсюду в доме: невымытые чашки с остатками чая, газета, брошенная на пол, или влажное полотенце. Они не были навязчивы и редко покидали комнату, и я привык к ним так, как привыкаешь к приблудившейся молчаливой собаке. Меня пугало лишь то, что она совершенно не спала, но позже я понял, что она делает это незаметно, во время их негромких бесед, сопровождающих ночные чаепития, или когда она, всматриваясь и вслушивалась в невидимый мне мир чужими глазами, чувствует дожди или жару далёких миров. Вскоре я и сам выучился спать бодрствуя, и теперь сны смешались со мною, как река, попадая в бесконечность моря, исчезает в ней навсегда. И даже после того, как мы не видели и не слышали друг друга столько времени, сколько нельзя вспомнить одним глотком воздуха, я всё равно продолжал любить её, мою единственную мать.

И вот однажды она пришла ко мне посреди ночи, ненадолго оставив гостей. Голос её, уже почти забытый мною, был тих и спокоен, обычно блуждающие глаза против обыкновения сейчас касались моего лица. В ту ночь она рассказала мне, что я буду жить вечно, если услышу песни мёртвых, песни, которые нашептывают им Боги, звуки этих песен ласкают траву и ветви деревьев, вызывая ветер, и, слыша их печальный мотив, сюда возвращается осень. «Ты должен услышать их» – она торопила меня, а гости тем временем нетерпеливо ждали её возвращения. «Что я должен делать, мама?» -«Я буду шаг за шагом целовать землю, куда будут становиться твои ноги» – обещала она мне. «Но, прежде всего ты должен прийти туда, где Боги собирают их в хор».

«Люди должны видеть твои глаза, глядя тебе вслед, чтобы забыть дорогу, которой идёшь ты» – и, выйдя на улицу, я шел по ней спиною вперёд. Старики зло каркали мне в лицо, ставшее моею спиною, когда я проходил мимо них. Некоторые пытались прикоснуться ко мне, но слепо хватали сухими ладонями воздух там, где меня уже не было, а те, кому удавалось ухватиться за мой взгляд, наполняли оттуда свои глаза решимой отчаянностью настолько, что головы их клонило к земле, как ветви деревьев опускаются вниз под тяжестью снега. А ветер, несущий осень по течению звуков, направлял мои шаги и вёл меня с собою, словно ребёнка.

«Среди всех дорог есть всего одна, и, подчинившись ей, ты будешь двигаться вместе с нею» – слышал я голос матери, и когда ноги мои обняла река, я лёг в воду и доверился её течению, затворив глаза. Когда голова моя коснулась твёрдой земли, я уже знал, что это место – первый источник, где осень умывается с дороги, готовая расположиться надолго. Место, где жизнь слилась со смертью так тесно, что ничего не может их разделить, так же, как когда-то сны мои без остатка влились в явь, и ночи безвыходно заблудились в днях.

«Ты услышишь их песни тогда, когда возьмёшь в свои ладони их трепещущие руки» – и я сел среди камней, и руки мои были ветвями голодного, навсегда успокоившегося дерева, а кровь загустела внутри, превратившись в смолу. Птицы питались моею плотью, пока горечь не стала просачивать их насквозь, высыхая разводами соли на кончиках перьев. Тогда они оставили меня, но уже время водою запрудило мои карманы, ветер гулял во мне, словно в доме, где окна распахнуты настежь, а глаза стали одними из многих глаз земли, рождающей облака и истекающей ручьями.

«Для того чтобы слышать небо, ты должен стать землёю» – шептала мать мне прямо в сердце, и я ел землю, как хлеб, жадно разжевывая каждый комочек её плоти. И когда мои глаза и кожа приобрели цвет этой земли, волосы на голове и теле превратились в зелёную траву, а мысли стали её голосом. И птицы снова спустились ко мне, находя и выклёвывая насекомых, нашедших себе убежище между стеблей. Но мать моя приказала мне слушать землю, и я забил свои уши грязью так, что перестал слышать себя и забыл своё имя, и птицы, не выдержав моего глухого молчания, покинули меня и улетели на другой берег.

«Последняя птица бьётся в тебе, заглушая ночь» – объяснила мне мать тишину, и я выкопал яму на берегу, лёг в её влажный рот и заснул, впервые за тысячу лет. Сон мой был краток, как жизнь, и так же бесконечен, но когда я проснулся, голубя, который мгновение назад бился внутри меня, уже не было. И, оглянувшись, я увидел, что ветви деревьев стали корнями, а корни тянутся в небо, прорастая листьями. И тишина в моей голове поёт, словно радуга, переливаясь невиданными ранее звуками, и трава, прорастающая сквозь меня, растёт вместе с солнцем, а сам я перестал видеть себя, потому что всё вокруг умирает и рождается лицами моих мыслей. И я уже всегда сижу на этом берегу, невидимый миру, всплывающему на поверхность моих зрачков стремительной пеной, и я – часть того, где давным-давно разглядывал из одного конца другое начало незнакомой кривой улицы, а теперь называю трепещущим словом «вечность».