Archive for the 'литература' CategoryPage 5 of 8

Колыбель

В сентябре лето баюкает осень словно мёртворожденную дочь. Греет солнцем, кутает в туманы, орошает слезами дождей её вянущее тельце. Но ту, что умерла ещё до рождения, ей не оживить. А где-то за городом, в степях, ветры – зимние пахари перебирают холодными пальцами провода. Ветры поют свою колыбельную полям, готовясь засеять их белой рожью.

Кровь у меня пошла внезапно и быстро. Я зажал нос, неудачно: всей ладонью, и кровь просачивалась сквозь пальцы, прорастая в рубашке маленькими алыми цветками. Старушка справа и мужчина напротив глубоко спали, приоткрыв рты, а мальчик со страхом и интересом смотрел на меня: одной рукой я нащупывал платок, другой отчаянно пытался остановить быстрый алый ручей. Люди всегда боятся крови, боятся показывать свою кровь и боятся смотреть на чужую. Мальчик тоже боится, но смотрит. Я запрокидываю голову, глупо улыбаюсь ему. Наконец, всё-таки достав платок, прячу лицо в мятой зелёной тряпке. Прячу своё смущение перед ребёнком, скрываю от него глаза, они сейчас слезятся страхом. Прячу себя от него.

Мальчик покинул вагон на следующей остановке, вышел на полустанке в степь. Пока поезд не тронулся, он стоял на платформе и, по-прежнему удивлённо и испуганно, смотрел на меня сквозь пыльное стекло вагона. Электричка резко трогается, он дёрнулся назад вместе со своей бетонной лодкой, маленький мальчик лет семи, светлые волосы, серая неприметная рубашка. Я неожиданно для себя самого громко всхлипнул. Старушка рядом проснулась и посмотрела на меня с жалостью, выглянув в щелочки липких от сна век.

Однажды, совершенно не вовремя, с неба срывается дождь, и с ним срываются планы. Троллейбус всё не идёт к остановке, такси не останавливаются. Ты кричишь в решётку телефонной трубки: скоро буду, нет, минут через двадцать, подождите ещё немного. Но движение мира не остановить звуками собственного голоса, обстоятельства валятся друг на друга костяшками домино. И снова кричишь в никуда: нет, уже не успеваю, выезжайте, доберусь сам. Потом оказываешься на вокзале, где не был уже очень давно. Вдыхаешь запах, которым пахнут исключительно вокзалы: запах рельс, платформ, вагонов поездов, прокуренных тамбуров, туалетов и людей, разных и одинаковых одновременно. Садишься в вагон, жуёшь невкусный вокзальный бутерброд и пробуешь заснуть. Но запах вокзалов слишком тревожен, ты не спишь, выходишь в тамбур, куришь, смотришь в окно. Цепляешься глазами за ленту деревьев, за провалы желтой стерни между серыми столбами. Потом взгляд соскальзывает на лица спящих соседей, и видишь: все они беспокойно знакомы. И, в конце концов, начинаешь сомневаться: эти деревья, похожие друг на друга, как спички, эти шахматные квадраты полей, люди, лица которых узнаёшь ещё до того, как они войдут в вагон, и, конечно же, далёкие полустанки в степях – бетонные бляшки, прилипшие к земле вдоль шрама железной дороги – действительно ли я вижу всё это сейчас? Или я, нахлобучив на глаза колпак воспоминаний, сплю, уткнувшись лицом в тёплые ладони разбуженного грохотом поезда детства. Сплю, а в вагонах электричек нет заднего окна, сквозь которое можно было бы увидеть свою сегодняшнюю тень. Сплю, чтобы проснуться однажды, совсем уже скоро. А потом сойти на нужной станции посреди осени и через мгновение всё забыть.

Но этим пасмурным сентябрьским днём вместе с сигаретным дымом, наскоро съеденным бутербродом и запахами мазута, в меня проскользнула смерть. Притихла до поры, как ночная бабочка ранним утром. Затаилась, чтобы с наступлением темноты вдруг ожить и забиться во мне бешеным танцем, лапками царапая душу.

Труп ребёнка нашел пожилой обходчик. Утром, по пути на работу, он увидел голую ступню, она белела безжизненно сквозь мокрую листву, как мёртвая птица. Кто-то убил мальчика на следующий день после того, когда у меня кровью неподалёку от этого места. Он был без одежды, но не выглядел голым из-за покрывшей его сплошной чёрной корки запёкшейся крови. Врачи насчитали на его теле двадцать семь смертельных ножевых ран.

И город зашевелило слухами. Женщины в транспорте дышали рассказами в уши друг другу. Стояли, сжатые в комок тисками троллейбусной давки, шелестели бесшумно губами, прикрывали сумками животы, как будто этим можно было бы защитить своих уже рождённых и ещё не рождённых детей. Старухи шамкали об этом вполголоса, потому что хоть старые люди и не боятся смерти так, как боятся её те, чьи пальцы ещё ни разу не замерзали во сне, но даже им страшно впускать смерть себе в рот. Мужчины просто молчали об этом: удел мужчин – молчать, отвернувшись от тропы, по которой, принюхиваясь, бежит большой беспощадный зверь, охоту которого не прервать. И, как птицы, увязшие в ветках, беспечно играли дети в песочницах. Как неразумные птицы, не ведающие, что тень от сети охотника уже пала на них.

В один момент тучей набежала на город тень, пролилась дождём чужих слёз, простучала градом сонных вскриков. В один миг новость эта закутала город в душный и колючий платок отчаяния.

А я ударяюсь об эту смерть глазами, долго сижу, снова и снова перечитывая короткую заметку в газете. Воздух застыл во мне, как вода. Между скупыми строками и вижу его лицо. Глаза его, испуганные и удивлённые, смотрят на меня слепыми буквами газетного шрифта, и я ощущаю, что сквозь сжатые судорогой ветки пальцев сочатся слизкие и липкие куски рваной медузы с головой заглатывающей меня истерики,тёплые, как кровь из носу.

Той ночью мне приснился сон: я вхожу в кухню, на столе стоит кастрюля с ухой. Запах варёной рыбы забивает ноздри. Я смотрю внутрь кастрюли и вижу там трупики сваренных рыб. Плоть их отделилась от тела. Но они живы. Толкаются, шевелят плавниками. Высовывают головы из воды. Смотрят мне в лицо Белыми свернувшимися глазами смотрят мне в лицо. И пищат, словно новорожденные дети.

С того дня прошел почти месяц, месяц, в который ночи бежали от меня застигнутыми врасплох тараканами, а утром повседневность брала меня за руку и вела в следующий день. Она заботливо и терпеливо бинтовала эти мои двадцать семь ран тряпками рутины, бумагами, запахами офиса и города. Постепенно я стал забывать об этом происшествии, и забыл о нём так же, как можно забыть о незаживающей ранке, кровоточащей по вечерам и мешающей заснуть сразу. Но когда по улицам уже бродил в обнимку с ветрами, шатаясь от стены к стене, пьяный октябрь, я снова становлюсь пассажиром электрички.

Чем-то надо занять себя, чем-то прикрыть беспокойные мысли. Залить их пивом, замарать кроссвордами, заглушить музыкой. Ещё лучше занавесить их от себя шторами чужих мыслей, сидеть и читать, проживать чью-то жизнь. Всматриваться в мир хрусталиками чужих незнакомых глаз. Взгляд можно погружать в строки, как руки в холодные лужи. Нужно только не смотреть в окно и не видеть людей. Обильно спрыснуть ворот одеколоном, чтобы не чувствовать запахов. Не снимать с ушей подушки наушников. Нужно сидеть, стараясь не двигаться в такт толчкам вагона. Поднять высоко ворот и спрятать запястья в рукава, чтобы даже кожей не ощущать взгляды. Спрятать себя в себе, как фотоплёнку в тёмный футляр, и глаза – в книгу, только в книгу! Смотреть, не моргая, чтобы вздохнуть неожиданно отчётливый запах ужаса, никакими парфюмами его не забить. Снова смотреть, не моргая, на то, как первая красная капля врезается в бумажный лист. Видеть на свою кровь. Чувствовать её запах. Слизывать её с губ.

Можно ли убежать от судьбы, следующей за тобою попятам, как тень? Судьба закрывает глаза, распахивает рот, стискивает зубы и умирает. Кожа на её лице уже высохла и обтягивает скулы. Так что же может быть страшнее собственной мёртвой Судьбы, топчущей твои следы? Она догоняет меня даже тогда, когда я, бросив работу, уже пятые сутки сидел дома. Двери надёжно заперты, радио и телевизор молчат, телефон отключен. Но Судьба всё равно достаёт меня. На этот раз достаёт рассказом моей матери, мать принесла мне поесть. Бьёт меня первыми же её словами. И это снова был мальчик, убитый, как и тогда, на следующий день. Кто-то даже не потрудился присыпать тело листьями, а попросту бросил его недалеко от платформы. Снова он был светловолосым и изрезанным донельзя ножом. Мать рассказывает мне эти подробности тихо, вытаскивая в такт фразам из сумки какие-то консервы, супы, хлеб. Повествование ведёт спокойно, говорит обо всём этом так, как о простых и обыденных вещах. Как человек, которого попросили передать другому человеку что-то такое, что для передающего не имеет никакого значения. Возможно, что я впервые умер именно в этот момент, и мать, заперев дверь квартиры, оставила дом наедине с тремя трупами. Двое из них сидели и молча смотрели на третьего. Я мёртв, сложно назвать жизнью дни, проглатывающие друг друга, я брожу по квартире, не замечая их, от стены к стене, изредка выключаясь разумом, как плохо ввинченная в патрон электролампа. Внизу за окном, как в могиле, лежит осень. Дожди омывают асфальт. Ветры, добравшиеся, наконец, до города, подметают улицы, сметают с изуродованного городом лица земли сухие листья – последние погребальные цветы. Небо стало прозрачным. Ожидание висит в воздухе комком ваты, оно глушит грохот трамваев, плавает вместе с тучами по небу и виснет на проводах. Однажды, поздно вечером, я вижу: пахари начинают посев, приветствую землю первым, режуще белым тающим поцелуем, и холодная пустота внутри меня снова сжимается и затвердевает. Я одеваюсь, и уже через полчаса сижу в вагоне последнего электропоезда.

Электричка летит сквозь ночь без остановок. Прыгают по стенам вагона тени, в вагоне темно, кроме меня и теней – никого. Впервые за всё это время меня обнимает покой, и я улыбаюсь в темноту. (Мир человека похож на хрупкий шаровидный аквариум: чтобы уничтожить его, достаточно одного небольшого толчка.) Я улыбаюсь. (Мир похож на большую и скользкую рыбину, безнадёжно живое и бьющееся в руках скользкое тело.) Я смеюсь. (Мёртвая темно-зелёная железная змея несёт меня в своём чреве на встречу со смертью). Я начинаю смеяться и одновременно грущу. (Мир похож на ребёнка, на непослушного маленького мальчика со светлыми волосами, который сбегает от тебя, как только ты от него отворачиваешься, он сходит на чужой станции.) И ничего уже нельзя сделать, ничего, кроме как продолжать двигаться дальше, или возвратиться, всегда пытаться искать его, звать в ночи. Ничего нельзя сделать. (По стенкам вагона мечутся тени). Я смеюсь, мне лёгко думать обо всём этом. Я чувствую, как нос и рот наполняются теплой кислой кровью, поезд прерывает свой бег, с лязгом распахиваются двери, я спрыгиваю в темноту, в ночь, ничего не видно, на ощупь я добираюсь до развалившейся будки некогда рабочей билетной кассы. Сажусь, приваливаясь к стене, пытаюсь уснуть. Сон нет, я до рассвета слушаю песни ветров, иногда грею пальцы горящими спичками. Первая электричка появляется из тьмы ещё до восхода, я покидаю строение кассы, выхожу на перрон и жду её. Она проносится мимо, даже не притормаживая. Я начинаю ходить по платформе, вслушиваюсь в песни ветров. Странно, но ветер вдруг становится тёплым, его порывы согревают моё тело, и я начинаю петь. Ветры бессмертны и неутомимы, электрички гремят мимо платформы, ни одна из них не останавливается, я начинаю понимать, для чего я здесь, успокаиваюсь и жду, холод не чувствуется, я слышу рвущийся ко мне из темноты грохот последнего поезда, последняя спичка в пальцах гаснет, мотылёк бьётся в моей голове, бьёт меня по глазам, подталкивает меня к краю платформы, ветры поют всё громче и громче, я пою вместе с ними, каждая клетка моего тела поёт, я, уже готовый войти во чрево моей единственной матери, стою у самого края платформы, ветры вливаются в меня, и я лечу к ним навстречу, навсегда покидаю эту бетонную лодку, в которую вместо меня большим чёрным зверем укладывается спать ночь.

Нижние

для Константина Мезера

Соседи у него были странные. Те, которые жили сверху, часто передвигали по ночам мебель и мешали ему спать. Кроме того, они частенько забывали выключать воду. Если это случалось, он лежал в постели и с вялым удовольствием наблюдал, как штукатурка на потолке, набухнув, начинает сочиться водой. Вода была обычно тёплой, как рукопожатие. Если соседи топили его утром, для него это был повод не идти на работу. Тогда он звонил в офис прямо из кровати, врал, что болен, а после этого просто лежал, ловил ртом кислые от извести капли и улыбался. Время от времени вода будила его по ночам, спать становилось невозможно, и он покидал квартиру. Стоял на лестничной площадке, курил, или выходил из подъезда и бродил бесцельно по ночным улицам. “Сейчас я похож на граммофонную иглу” – думал он про себя. В такие ночи он пробовал петь, но отчего-то не слышал звуков собственного голоса.

Соседей снизу он побаивался, даже думать о них старался редко. Те, что жили снизу не особенно давали знать о своём существовании. Очень редко, когда наверху крепко спали, а он играл с тишиной в кубики: складывал стены из вздохов, возводил башни из урчания в животе и биениями сердца мостил дороги , снизу в его город проползали шорохи и глухие всхлипы, а однажды он отчётливо услышал приглушенный детский плач. Всё это рождало в нём смутную тревогу.

Шли дни, и вот как-то утром он проснулся от того, что в дверь его осторожно постучали. Стук этот (почти шкрябание) схватил его сердце мёртвой птичьей лапкой. Кто-то чужой скрёбся к нему, но он побоялся выйти в прихожую и выяснить, кто же этот его ранний гость. Он подумал неожиданно, что это – нижние. Вскоре звуки прекратились, он, изжарив на сале яичницу из трёх яиц, проглотил её без удовольствия, запил чашкой чая и вышел в город.

На улице он сразу почувствовал, что не так что-то, всё неуловимо изменилось. Автобусы не останавливались на его остановке, ему приходилось передвигаться пешком. Когда он пытался переходить дороги, светофоры кривило красным, а машины лились перед ним струйками разноцветной рвоты. Проходя парк, он заметил, что старики, слепо бродившие в лабиринтах строчек и собственных воспоминаний, захлопывают книги всякий раз, когда он приближался к ним, словно пытаясь скрыть он него нужную дорогу. «Сегодня нельзя торопиться жить» – понял он и вернулся домой.

Дома он не смог найти себе занятия, такого, которое отвлекло бы его от мыслей об утренних гостях. Побродив между стенами, он вернулся в кровать. И когда голова его коснулась подушки, он мгновенно ощутил тяжесть: вся земля мира навалилась ему на грудь. Он не мог дышать, как ноги повешенного забился кадык, а в глаза смрадным жуком вкапывалась ночь. От страха он заснул, нет, скорее, умер, раздавленный страхом, и сны пропустили его сквозь себя, как испуганные прохожие. Там, в темноте, не было ничего, и всё, что он вспомнил, очнувшись, была зима.

«События опережают предчувствия» – мысль его растревожила, и прогулка показалась лучшим способом скрасить время. Он встретился с друзьями, вместе с ними выпил немного водки, тогда утро спряталось от него как дорога за поворотом. «Люди похожи на жидкость» – думал он, разглядывая стакан в своей руке, – «можно находится в стакане и иметь форму, а можно быть выплеснутым на пол». Подумав так, он вдруг испугался сочетания слов во фразе «можно быть» и больше в этот вечер не пил. Когда наступило время расплачиваться, принял решение не ночевать сегодня дома и напросился спать к другу, которого, как ему казалось, он знал всю жизнь. Заснул он спокойно, но под утро снова что-то потревожило его сон. Открыв глаза, он понял, что это «что-то» – тот самый утренний стук -шкрябание, но теперь к нему прибавился тихий и отчётливый плач ребёнка. В страхе он разбудил друга. Тот, однако, не придал этому никакого внимания, пробормотал сквозь листву сновидений что-то про соседей и снова заснул. Действительно, звуки прекратились, с ними ушла и ночь.

С тех пор он ни разу не был у себя дома, в город тем временем вошла осень. Ночами он либо бродил по улицам, стараясь не наступать на листья, или проводил время с теми немногочисленными друзьями, которые либо ещё не знали о его чудачествах, либо относились к ним так, как можно не обращать внимания на поселившихся в квартире немногочисленных мух. Спать он старался днём. Если же сны брали его за руки ночью, он снова просыпался в ТО САМОЕ утро, и тогда время начинало вращаться перед ним каруселью, а облака превращались в неумолимых и быстрых птиц. Это его пугало, от тревоги, точившей его голодным червячком, он похудел и сильно осунулся. Однажды он обнаружил в себе умение смотреть глазами в две разные стороны одновременно, и в этот же момент видеть то, что находилось у него за спиной. Эта неожиданно открывшаяся способность не принесла ему радости, только ещё больше утомила его: теперь он вынужден был передвигаться по улицам спиной вперёд, вызывая недоумение прохожих. Друзья жалели его, и вот как-то раз тот самый друг, у которого он впервые провёл ночь вне своего дома, пригласил его на реку. «Там, может, успокоишься, а то чудится тебе всякая дрянь» – пошутил друг, а он снова подумал о воде.

И вот вечером он сидел на берегу. Река бежала перед ними дорогой. Он подумал, что предчувствия не имеют никакого значения, так как все события совершились ещё до того, как мысль возможности их закрадывается в душу. Ступив на эту истину как на дно, он задремал, и проснулся оттого, что перестал слышать всё, кроме детского плача. Открыв глаза, он увидел, что стоит, неестественно выгнувшись вперёд, в полутёмной комнате. Рядом с ним, а точнее – под ним, потому что он даже не стоял, а висел в воздухе, плакал ребёнок: девочка четырёх-пяти лет. Стены комнаты были выпачканы засохшей грязью, окна плотно зашторены. Чуть дальше от них на стуле сидел мужчина, лицо его было треснуто, как глиняная чашка. Ногтями одной руки мужчина царапал поверхность стола, глаза его ощупывали грязь на стенах. Девочка кашляла плачем, комната была полна запахом гнили, вода, капающая с потолка, была ледяной. Мужчина на стуле перестал скрести столешницу и посмотрел ему в лицо, и в этот момент я понимаю, что уже проснулся беспощадно по-настоящему: раз и навсегда.

“Фатерлянд”, Роберт Харрис.

Внутренне содрогаясь от омерзения, прочел на выходных уже прочно забытый роман “Фатерлянд” Роберта Харриса.

Роман о банальном предательстве Родины, возведенный в моральный долг перед абстрактным “человечеством”.

Кратко: действие происходит в шестидесятые годах, в Евразии безраздельно правит Рейх, в Америке – крипто-антисемит Кеннеди переизбирается на второй срок (параллельная история), главный герой служит в криминальной полиции СС и по ходу сюжета открывает секретные документы о том, как во время войны Гейдрих сотоварищи, заручившись устным одобрением Фюрера, уничтожают в топках национал-социалистической революции 20 миллионов евреев, заявляя в официальной пропаганде о эвакуации жыдов куда-то “на Восток”.

Будучи беспартийным, не был, не состоял, не участвовал, и вообще морально-неустойчивым типом, герой бесстыдно совращаем распутной американской журналисткой (косметика, алкоголь, аморальное поведение), вербуется таким мочеполовым путем на службу общечеловеческим либеральным ценностям, кается, страдает, угрызается совестью, в итоге и сдает найденные им архивы американке, чтобы та обнародовала их в Америке с целью дискредитации Рейха и Кеннеди, только-только собиравшегося подписывать с нацистами мирный договор о любви и дружбе.

В конце концов, наивного следователя грустно убивают собственные опечаленные товарищи, а журналистка счастливо убегает в нейтральную Швейцарию, откуда летит в Америку разоблачать эти преступления перед человечеством.

Если приглядеться внимательно, то ясно видно, что это классический 1984, но скопированный настолько бездумно, что становится противно; вплоть до совпадений по мелочам: та же женщина (хаотическое начало), открывающая глаза на мир слуге режиму; то же шоковое состояние в конце – знаменитые крысы у Оруэлла, у Харриса герой обнаруживает, что во время его службы на подлодке он носил носки из волос невинно умучанных евреев.

Глобально: Оруэлл написал правильную, жесткую антиутопию, какая она должна быть – с простыми, четкими и грубо очерченными героями и ситуациями: Министерство Правды, эксплуатация трудящихся олигархическим капиталом, тотальный медиа-контроль, пятиминутки ненависти и буржуазный Новый Мировой Порядок. С таким тоталитаризмом бороться нелегко, но приятно. Однако Солдаты Рейха служат не абстрактному капиталу, а Родине; работают не на кучку номенклатуры, а во имя Народа и Расы; ведут космогоническую войну не с евреями, а с Вечным Жыдом, методично, прямолинейно и настойчиво строя Тысячелетнюю Империю. С тоталитаризмом, основанным на таком безграничном идеализме, бороться не просто глупо, а мелко и недостойно, а особенно нелепо это выглядит в так называемой “литературе”.

Понятно, что этот “герой” стереотипичен для классических американских детективов и совершенно не вяжется с образом настоящего арийца – много курит (арийцы не курят табак!), пьет ночами черный кофе (арийцы не пьют кофе! арийские напитки – сок, чай, молоко, портвейн и водопроводная вода) и беспробудно хлещет омерзительный виски (почему, почему именно виски? почему не шнапс, водку или на худой конец баварское пиво?), отпуская циничные замечания по поводу портретов Фюрера на улицах и имперской сверхчеловеческой архитектуры.

Как в Берлине нашей мечты, с монументальными скульптурами Арно Брекера, Адольфа Циглера и феерической нео-готикой Шпеера мог вырасти такой гнусный человечек, на которого стучит в гестапо, сгорая от стыда перед отцом, собственный сын?

Короче говоря, подобные пораженческие гнусные книги необходимо сжигать на одном костре с их вшивыми беззубыми авторами.

Житейские мелочи

Обычно они одеваются так, чтобы иметь возможность подойти к вам поближе.
У них может быть вид не потерявшего до конца налёта опрятности собиральщика бутылок, заблудившейся провинциальной тетёхи, старичка, просящего перевести через дорогу, даже милиционера, но милиционера с до странности спокойным лицом, с глазами будто задёрнутыми прозрачной плёнкой как у рептилий.
Когда они совсем рядом из рукава неожиданно появляется архаичного вида шприц с бронзовой иглой, покрытой патиной.
Резкое движение, болезненный укол, и кажется, что вас вморозили в глыбу невидимого льда. Вы слушите как скрипит, проталкиваясь по венам кровь, видите непроницаемую, угольную бездну в которой пылинками повисли атомы, из коих состоит весь окружающй мир.
Вы безвольны, немы и поддатливы. Они отводят вас к какой-нибудь неприметной, технического вида, дверке в стене, к люку на дне пересохшего фонтана или выбитому окну полуподвала.
Потом долгий спуск по полутёмным лестницам, плечи задевают холодные влажные стены. В конце пути – освещенный зеленоватым светом зал. Там вас сажают на массивные деревянный стул. Деловитые костлявые старики причудливыми инструментами аккуратно спиливают верхушку черепа.
Главный из них достаёт из хрустального саркофага крупного изумрудного жука, похожего на древнее сокровище, не раз омытое кровью тех, кто желал им владеть. Он аккуратно помещает жука в его новое пристанище. Тот чуть шевелится, взволнованный происходящими измнениями.
Затем крышку возвращают на место, смывают кровь и по линии распила смазывают сращивающей мазью.
Вас отводят на то место, откуда взяли.
Теперь вы начинаете работать чуть медленнее, забываете некоторые мелочи (ну всякую ерунду из детства, какие-то просмотренные фильмы, лица умерших людей – ничего серьёзного), больше спите, перестаёте курить и становитесь вегетарианцем, большую часть зарплаты тратите на сладости, избегаете открытых солнечных мест и любите влажный сумрак.
Коллеги, иногда слыша глухой скребущий звук, бросают взгляд, ожидая увидеть вас глупо чешущим в затылке, но ваши руки неподвижно лежат на столе. Забавный курьёз, не более.
Собственно, ваша жизнь особо и не изменится.
Нормалёк.
Не хуже чем у многих.

Новый Завет

Евсей нашёл оригинал Нового Завета.

Завет не сгорел в пылу пожара Александрийской библиотеки: религиозный фанатик замуровал рукопись в амфору, залил горлышко воском и спрятал в ближайшей пещере. Через 100 лет бегемот решил понежиться в тени и неуклюже всё растоптал. Бесценное сокровище лежало в груде глинянных черепков. Вскоре его подобрал пеликан, приняв за огромную, сытную ставриду – первым символом христианства была рыба – и понёс в своё гнездо. Не донёс. На море шли ожесточённые бои финикийских пиратов, от удивления птица раскрыла клюв и опростоволосилась. Книга упала в пустую корзину из-под дротиков и некоторое время её не замечали. Потом нашли. Пираты с богатой добычей моментально стали набожными и отправились в Центральную Азию беззаветно проповедывать основы христианской мистики. Она была с ними, приносила удачу и чудеса.

Медленно и по частям рукопись терялась и исчезала, пока наконец не была собрана воедино в юрте великого Темуджина. Открылась очередная страница эпопеи, началась новая глава в истории мира.

<нрзб.> и Китай, затем Персия и Кавказ – книга неотступно следовала за неистребимыми монгольскими полчищами, медленно, но верно приближаясь к сердцу Святой Руси. На время им пришлось отступить и дожидаться похода Батыя. Потом Рязань, Москва и Владимир, Русь попала под жесточайшую пяту, обутую в мягкий кожанный сапог.

Лет через 20 начались серьёзные волнения. Баскак Талай спешно бежал с небольшим отрядом. Рукопись случайно оказалась в его дорожной торбе. Примерно в районе современного Посада татары попали в засаду, вырваться удалось одному баскаку. Раненый, он проскакал километров 20 по скрипящей зимней дороге, затем свернул в лес, слез с лошади и отправился умирать. Верный конь долго стоял над телом хозяина, языком очищая лицо от валившего снега. Умер с горя и голода. Но не всё так грустно.

Вскоре засветило весеннее солнышко, зазвенела капель, зажурчали ручьи и весело защебетали птицы. Юный идиот Арсений забрёл глубоко в лес и неожиданно обнаружил два мёртвых тела. Радости дебила не было предела. Он с полчаса глумился над трупами, затем открутил татарину голову – а силушкой его Господь не обидел, только разумом – вставил в пустые глазницы по камешку и повесил на торчащий сук.

Любуясь на свою работу, олигофрен чуть не наступил на что-то мягкое. Страницы книги, исписанные корявыми греческими буквами, показались ему кусками невидимой сети, которую можно растянуть в воздухе, наловить щеглов и чижиков, а затем долго отрывать им лапки, и головы, и крылышки. Арсений взял находку с собой.

Его бабка, старая и страшная колдунья, сразу же смекнула, какую опасность таит в себе вещь для всего бесовского отродья. Она обернула книгу длинным белым полотенцем, вымазала в сосновой смоле и решила сжечь в печи. Но рукописи не горят. Прежде чем кинуть свёрток в огонь, ведьма обернулась назад и искоса посмотрела на дверь. С шумом и треском в дом ворвалась толпа с вилами и топорами. Крестьяне выволокли старуху на улицу и изрубили на мелкие куски. Колдунья наводила порчу на скотину. Арсений спрятался под лавкой.

Когда всё кончилось и люди разошлись, он сообразил своим скудным умишком, что трагедия как-то связана с куском смолы, в которую превратилась его странная сеть. Держа мёртвой хваткой липкую смоляную вещь, метался он по лесу, пока не нашёл злополучное место и не кинул свёрток в болото. За ним последовал череп баскака.

Итак, через семь с лишним веков, рядовой пост-советсткий дачник Евсей Симонов в очередной раз добывал торф для огорода и наткнулся на нечто удивительное. Рядом с почерневшим черепом поразительной красоты лежал кусок янтаря размером с бычью голову. Торфянник-любитель, желая рассмотреть удивительное явление природы поближе, нагнулся и случайно задел его свисающим на цепочке крестиком. И коснулся жёлтого камня.

Чары мгновенно развеялись. По камню поползли трещины, ветвясь и петляя, янтарь развалился и рукопись выступила во всей красе. Четыре Евангелия были сшиты воедино белыми нитками и к ним присовокупили Откровение Святого Иоанна. Дополняла находку неплохая подборка псалмов.

Неисповедимы пути Господни! Евсею, который и верил-то не очень, досталась величайшая драгоценность христианского мира. Дальнейшие события обернулись непрекращаемой чередой сражений и батальных сцен, немыслимой галереей зловещих испытаний и схваток. Не по дням, а по минутам мир превращался в бурлящий водоворот.

Первая реакция Евсея была чисто рефлекторной: он занёс правую руку за голову и почесал в затылке. Чесать пришлось долго, никаких разумных объяснений произошедшему на ум не приходило. В глубоком ступоре новоявленный христианин постиндустриального мира пялился на чудесную жемчужину в торфяном болоте.

Из глубины леса раздались слабые алкающие стоны, переходящие в громкое и неотвратимое рычание. Это вывело героя из столбняка, он схватил лопату и сразился с огромным волком. Череп зверя разлетелся с удивительной лёгкостью и звоном – так разбиваются хрустальные фужеры на станции Веховка. Евсей сунул вещь за пазуху, погрузил неожиданную добычу на тележку и отправился домой. Да, и череп тоже прихватил.

Дорога отличалась неуместным однообразием приключений, через каждые сто метров приходилось делать остановки. Герой поочерёдно сразился с медведем, лисой, кабаном, лосем, амурским тигром и неведомо как попавшем в наши северные края крокодилом. Особенно изнурительной оказалась схватка с зайцем-беляком: череп у него маленький, попасть очень трудно, Евсей аж взмок от пота, прежде чем услышал привычный мелодичный звон.

Наконец, трудности позади. Можно посидеть на веранде, попить чайку и расслабиться. Но не тут-то было. Всю ночь его донимали вампиры и вурдалаки. Лезли в окна, делали подкопы. Пришлось взять кнут и хорошенько всех проучить. Выспаться как следует так и не удалось.

Поездка на электричке Радонеж – Москва превратилась в нелепую пародию на фильм “Парк Юрского периода”. Дремал Евсей урывками. Всю дорогу надо было выталкивать из проёмов разбитых окон страшные, словно с похмелья, рожи птеродактилей и застревающие хвосты игуанодонов. Изредка приходилось пускать в ход верную лопату. Один любопытный тиранозавр засунул голову в тамбур и случайно сорвал стоп-кран правой ноздрёй. Ох и досталось же ему! Герой поставил фингал под глазом и хорошенько отмутузил заносчивую рептилию. Пусть знает, как соваться, куда не надо.

Все эти монстры мешали сосредоточиться. Ну что можно делать полезного в электричке? Либо спать, либо читать. А наглые твари мешали не меньше, чем снующие туда-сюда коробейники с конфетами фабрики “Славянская” и большим ассортиментом китайских фонариков.

При подъезде к кольцевой дороге движение неожиданно застопорилось. Люди выпрыгивали из вагонов и в ужасе разбегались, вопя и стеная. Подходы к Москве заблокировали неисчислимые полчища демонов и люциферов, вооруженные до зубов самыми изощерёнными орудиями смертоубийства. Квазимоды были настроены весьма агрессивно.

Евсей пересёк небольшую речушку по деревянному мостику, прошёл пролеском и вышел на открытое поле. От горизонта до горизонта тянулась нескончаема адова рать. Откуда только взялись! Наверное, даже самых завзятых грешников некому сейчас мучать ввиду такой всеобщей мобилизации. Герой неспеша двинулся навстречу обидчикам.

Как же ему всё это надоело! От хронического недосыпания у Евсея начались топологические галлюцинации – всё пространство вокруг наполнилось причудливыми геометрическими фигурами. Симонов схватил чёрный квадрат Малевича, взял его наперевес, как аркебузу, и здорово наподдал ужасным харям. Фармазоны с позором бежали обратно в ад.

Пока добрался к себе в Чертаново, насмотрелся разного, но было уже полегче. Уличные бои вели отдельные отряды кикимор. Словно женские батальоны Керенского, смотрелись они комично и удручающе одновременно.

У собственного подъезда Евсей заметил огромную толпу с вилами и лопатами. Проходимцы безуспешно пытались открыть веки подслеповатому Вию. Пришлось разогнать нечисть и самому перевести старика через дорогу.

Проделки зла заметно мельчали. Масштаб уже не тот. Тут только Симонов обнаружил, что книга куда-то пропала. Она выпала во время перехода речушки по мостику. Неумолимая река жизни уносила рукопись всё дальше и дальше.

Пересёкшиеся пути разошлись.

Дав прощальный щелбан мохнатому домовому, Евсей радостно улёгся на кровать.

Воронка в ничто закрывалась.

Спи спокойно, дорогой товарищ!

Послесловие.

Рассказ откровенно слабый и маловразумительный, а вот голливудская экранизация, поверьте мне на слово, могла бы стать кассовым шедевром.

Затерянный рай

Илью каким-то боком занесло в затерянный рай. Вокруг архангелы, облака и так далее. Ходишь как дурак, маешся без дела, шляешься из угла в угол, приткнутся негде. Просторно и привольно до неприличия. А так – ничего, симпатичное местечко.

По ошибке часто принимали за Илью-пророка. Но он не обижался: дело-то свойское, с кем не бывает. А на обиженных, как известно воду возят.

Вода водой, но и о деле не забывали. Как-то раз на троих сообразили. Сидят на облаке, вокруг благодать, “Столичная” как слеза изумрудная переливается. В общем, красота да и только. Бескрайнее ватное море со всех сторон, да стаканчики хрустальные позвякивают.

Поговорили о том, о сём. Беседа пошла налаживаться. В футболе и женщинах Илюша не очень хорошо разбирался, а вот на умные темы поговорить любил. Архангелы, хоть им и положено по рангу теологические диcпуты вести, всё больше классическую немецкую философию уважали. Фейербах там, Фихте, Гегель – Шлегель; Маркс, опять же. А Илью, как всегда, на метафизику пробило.

“Представьте,” – говорит он, – “что весь мир в одно прекрасное мгновенье превратился в маленькую треугольную спичечную головку зелёного цвета. И приспособлена головка та на спичке серной довоенной производства фабрики Лапшина (это он сюжет из кремлёвских курантов обыгрывал). И лежит эта спичка в коробке, и коробок тот у недобитого русского интеллигента, и вокруг Петроград, зима и восемнадцатый год. Темень страшная, матросы в тёмных бушлатах, голод, разруха, ЧК и кокаин.

Где ж в таком случае та самая красота, что спасёт мир?”

Сидят друзья, чешут в затылке. А ведь и впрямь красота – облака кучерявые, игривые. Переливы и сполохи. Не всякому тот затерянный рай дано увидеть.

Приуныли крылатики. Видят, одерживает Илюша верх в важном диспуте. Зашла в тупик дискуссия. Надо как-то честь райскую спасать, хитрый логический трюк разрабатывать. Дедуктивно-объективные методы применять и умозаключения делать.

“Иди-ка ты, Илюша,” – говорят они, – вот туда!” (и рукой махнули). Иди прямо и не сворачивай. Долго иди, уверенно. Уверенного изображай. Увидишь тёмную тучу грозовую. Чёрного цвета. Из неё ещё молнии вылетают, мечутся. Вот по молниям-то и опознаешь. Железных при себе вещей нет? Вынь заранее, а то ещё жахнет. Ключи? Ключи от рая тебе не нужны – ты уже в раю, а остальные можешь благополучно выкинуть.

Не доходя до тучи облака четыре, круто сверни налево. Дальше – облачков семьдесят восемьдесят – семьдесят девять, пока прореху в небе не обнаружишь. Там ещё верёвка с узлами приспособлена, мы по ней часто в златоглавую за водкой спускаемся. Ласточек, опять же полно, не обознаешься. Тебе вниз на четыре тучи, а затем до упора. Там голубая будка. Зайдёшь в неё и кнопки разные увидишь, рукоятки и приспособления. Познаешь все тайны мира и к нам возвращайся. Водку допьём. Только на красную кнопку не нажимай!

– Да как же так? Да куда же я пойду-то? Да вы чё, мужики?

– Нет уж, Илюша, иди! Метафизику разрабатывай! Сам напросился!

Пришлось уважить собутыльников. Всё-таки архангелы. Не бомжи какие-нибудь. Не мухоморы с пня.

Долго бродил Илья в страшном недогоне. К чести архангелов, они перерыв сделали. За новой водкой слетали, а дальше время остановили, без Илюши, говорят, пить не будем! Не предают архангелы друзей!

Подошёл к туче грозовой. Страшна, как ядерная зима, молнии во все стороны отплёвывает, аж не по себе становится. Не стал Илья с этой штукой рисковать, налево свернул. Вскоре обнаружил искомое. Спустился герой в голубую будку и давай все рукоятки дёргать. Поскорей, думает, я свою мировую правду найду, метафизику доделаю, и сразу назад, к архангелам.

И тут началось. На красную кнопку, естественно, нажал в страшной спешке! Какая-то белиберда стала творится с русским алфавитом. К слову “рай” присовокупилась с переднего фронта буква “к”. Затеянный рай превратился вдруг в “затерянный край”, то есть затерянный мир по Конан-Дойлю.

В воздухе кишат монстры, хари со всех сторон самые невероятные, хоть в петровскую кунст-камеру не ходи. Пищат и визжат до безобразия фальшиво. Во всём чувствуется отсутствие элементарного образования в обьёме средней музыкальной школы.

Само собой, тут же появился Tironosaurus Rex, который позарился на героя. Хорошо, что Илья был заядлым рыболовом и всегда имел в заначке пару пачек динамита. Пришлось подзорвать облако и завалить обидчика обломками. Дальше помнится смутно. Со всех сторон хлынули миллиарды ниагаров кристалловского “Привета”. Не того, который голубой, а того, который серый, нахлебался вволю, пытаясь выплыть. Дальше помнится смутно…

Проснулся Илья. Голова трещит, а красота так и рвётся в душу. Что было – вспомнить страшно, а сердце радуется. Погань всякая на память лезет, а петь хочется.
Вспомнил о друзьях своих архангелах и побежал к ним скорее. Легко так на душе! То ли ноги несут, то ли крылья.

Трудно описать первое похмельное утро в раю.

Dreamtime

Андрею и Полине

22 апреля 1770 года Кук увидел первых австралийцев. Он смотрел с борта “Endeavour”, издалека – и они показались ему чернокожими, но точно сказать было нельзя. После Таити и Новой Зеландии берега выглядели бедными – “похоже на хребет худой коровы, с длинной, редкой шерстью и проплешинами там, где выпирают кости”. В заливе они увидели аборигенов в каноэ из коры, удивших рыбу. “Эндевуар” был самым большим артефактом, появившимся когда-либо в этих водах, – и таитяне выплывали навстречу ему с венками из цветов, а маорийцы встретили пришельцев “хакой” и градом камней.  Аборигены-же продолжили удить рыбу. Корабль не ассоциировался у них ни с чем из виденного ранее, и они его, таким образом, не заметили.

“Endeavour” встал на якорь, и Кук, Бэнкс и Тупайа, который, как надеялись, станет переводчиком, пересели в маленькую лодку и двинулись к рыбакам – и те немедленно отреагировали. Приближение маленьких плавучих средств с незнакомыми существами в них могло значить только одно – нашествие.

На первом году жизни в Перте со мной произошел случай. В автобусе, возле Сайенс Скул, ко мне подсел человек в бизнес-костюме и с портфелем. Я ему понравилась, мы учились в одном университете, и он хотел поговорить. Новогвинеец. Папуас. Папа послал его учиться в Бизнес Скул. Узнав, что я русская – он тут-же сказал “О! Найди мне подружку в России.  Похожую на тебя. Про русских женщин говорят, что они очень привлекательны. У меня есть друг, который спит с русской. Он очень доволен”.

Это был год, когда город Екатеринбург наладил дело по поставке русских жен западно-австралийским фермерам и ответные дружеские визиты австралийских мужчин, которые еще не приняли решения, но  хотят провести 2 недели с любыми понравившимися им женщинами из каталога невест.

Мой папуас говорил, смотрел мне в лицо и с  удовольствием улыбался, так, что видны были коренные зубы, и я на секунду отчетливо увидела траву, застрявшую в этих зубах, и слюну, окрашенную в зеленый цвет. Мне стало ясно, что его дедушка ел людей. Так я стала расистом.

На борту “Endeavour” имелись несколько таитян, представителей породы Благородных Дикарей, модных в ту пору в руссоистски ориентированных георгианских лондонских гостинных. Переводческую миссию таитяне провалили, поскольку никто не смог разобраться в сотнях аборигенских диалектов. Но  был описан момент встречи таитян и аборигенов – последние вызвали у таитян сильнейшее, инстинктивное отвращение, исключившее дальнейшие контакты.   Англичанам-же таитяне попытались объяснить, что аборигены принадлежат к “таата ено”, “тити” – наиболее презираемому типу существ, годных лишь для жертвоприношений.

У аборигенов-же белая кожа пришельцев с Севера ассоциировалась со смертью, потому, что кожа мертвого аборигена приобретает бледный, пепельный оттенок. Один из миссионеров пытался разобраться, есть ли у аборигенов религия, и задал определяющий вопрос “Куда вы идете, когда умираете?”, – на что абориген ответил вопросом: “А откуда появился ты”? “Из Лондона”,- сообщил служитель церкви.  “Ну, значит туда я и отправлюсь, когда умру” – последовал ответ.

Я смотрю на карту Австралазии – перенаселенную под завязку Юго-Восточную Азию, Индонезию, тихоокеанские архипелаги и саму Австралию, – и не могу понять, почему только в Австралии люди встроились в биоценоз? Кто провел черту по рогу Квинсленда  и остановился? Что такое есть в этой земле, что положило конец истории? Расе аборигенов – 400 000 лет, судя по генетическим исследованиям. Косвенные данные говорят, что за 100 тыс. лет их численность и образ жизни не изменились. Доказано, что они не имеют отношения ко всем другим, ныне существующим расам, появившимся около 40 тыс. лет назад. Параллельная ветка. Почему они не смешались с более свежими расами? Несмотря на то, что аборигенские гены – всегда рецессивны. Второе поколение мулатов – не очень-то и аборигенское уже, в третьем же – следов почти нет.

Если человечество появилось здесь, на Южном континенте Гондваны, как считают, то может – это просто выглядело,  как мешок, который развязался,  и из него сыпалось, и сыпалось, толчками,  – извергались волны людей, как круги от камня, брошенного в воду.  А что там может остаться, на дне мешка, после того, как выбралось все, что могло передвигаться? Они все стремились прочь отсюда.

Метаболизм Земли состоит в том, что Северный полюс поглощает космическую энергию, поток которой извергается затем из Южного полюса  и опять поглощается Северным. Северное полушарие Земли, как и левое пролушарие мозга, стимулирует в людях все, связанное с логической и осознанной деятельностью в ущерб биохимическому метаболизму и инстинктивной деятельности.  Cущество-же, находящееся в потоке энергий Южного полюса, наоборот, демонстрирует усиленный физический рост, ускоренный метаболизм с большим количеством выделяемого тепла, повышенное производство сахаров и масел и резкий скачок либидо и функции воспроизведения рода.

Следует, стало быть, ожидать, что живущие в Северном полушарии станут лежать на диване, плохо расти,  уважать образование и демонстрировать лишнюю способность задумываться. А проживающие в Южном – акселерированный рост, любовь к сексу и спорту  и здоровый похуизм. Самое забавное, что так оно, в общем, и есть.  Классическое столкновение урбанистической (Северное полушарие) и пасторальной (Южное) ментальностей.

Увы, организм колеблется вдоль существующих силовых линий пассивно.  Окончательным результатом проживания в поле чистых энергий Северного полюса является появление механицистского, сверхупрощенного, прямолинейного, аналитического и утилитарного – появление эволюционирующей Цивилизации.  Результатом проживания в поле энергий Южного полюса – является подавление механизмов аналитического и логического мышления в угоду сорвавшимся с цепи инстинктам размножения и жажде стабильности.

Можно представить себе, какому разорению подвергается человек, внезапно сменивший полюс обитания. Кровь, представляющая собою поток маленьких ориентированных магнитов, впадает в истерику. И можно только вообразить, какие биохимические химеры рождаются в его голове и воплощаются им в жизнь.

Я уезжаю из Австралии, все, кончилось. Предыдущий чемодан собирался семь лет назад, с косяком в зубах –  три книжки, австралийская виза и двести долларов. Друзья снимали фильм, трамвай шел от дома к вокзалу, и они, один за другим, выходили. Мне было очень хорошо, и в Москве тоже ждали друзья. И это было последнее, что я помню, косяк в Шереметьево, по колено в снегу, и Шура, засунувший мне кусок гашиша в бумажке в карман, на дорогу. На таможне меня обыскала офицерша-таможенница, провела рукой по ноге, наткнулась на комок в кармане, спросила – “Что это?”. “Туалетная бумага”, – ответила я и поехала, в Сингапур. Я была неуязвима.

Собственно, мне казалось тогда, что я просто меняю одни квартиры на другие. Что, вот сейчас – я сижу и курю траву на одной кухне, ну а максимум через пол-года – буду сидеть на другой, только говорить по-английски. Кому, кому, кому могло придти в голову, что это были – последние лица, и последние эмоции, и последнее чувство, что “все правильно”  – на семь лет вперед? Что появится такая дыра, такая дыра – на месте того, где правильно? А из дыры этой так станет сквозить?

Реже всего, почему-то, людям, живущим, как говорит мой папа, “на чужбине”,  дается способность принять смену реалий как рейс, как видеоряд, как Сновидение. При том, что это совершенно необходимо, если хочешь сохранить хоть что-нибудь из себя для себя, не раствориться. Есть в таком растворении что-то от женщин, чисто вымытых хозяйственным мылом, от запаха хлорки, от неудержимого мастурбирования, ставшего второй натурой, от реалий фильма “Париж, Техас” – короче, всего того, что названо было одним классиком – “матерной руганью женскими голосами в темноте”.

Неизвестно, откуда они, аборигены, здесь появились. Утверждается, что из того же источника, что и все остальное – Земля, небо, звезды, камни, звери. Что все это  приснилось Создателям до того, как началось время. Сон внутри Сновидения, Dreamtime. Ни один из аборигенских языков не содержит  понятия “времени”. В отсутствие “когда” определяющим является  “где”, а в этом месте “где” – нету перехода из прошлого к будущему, но есть переход из субъективного состояния в объективное существование. Если попадаешь в незнакомое “место” и не знаешь, Кому Это Приснилось, верили аборигены – очень скоро заболеешь и умрешь. Поэтому аборигены не воевали за чужую территорию, но зато сильно обороняли свою, ибо с потерей земли – терялась единственная координата “где”, и племя как часть Сновидения исчезало.

По закону Dreamtime, жизнь австралийца является частью Всего Уже Существующего, в котором такие вещи, как психологическая поддержка и пропитание имеются изначально и объективно, наряду с имеющимися субъектами-аборигенами. То есть – если человек уже существует и племени принадлежит, то как-нибудь уж оно и устроится. “She’ll be right”, – соответствует этому современная австралийская идиома, – в смысле, машина починится, работа найдется, долг выплатится и бог спасет, и нечего “worry too much”. Отсюда существующая в австралийских семьях практика иметь много детей. Абсолютно искренняя, неотъемлемая уверенность, что окружающий мир как-нибудь позаботится о них. Детей жаль ужасно – потому, что ничего им не светит по нынешним апокалиптическим временам, ничего. “You could be heroes…”

“все будет, как будет,
ведь как-нибудь да будет,
Ведь никогда-же не было,
чтобы никак не было”, –

пел  кто? – Швейк? трактирщик Паливец? Не помню…

А Шура, который мне гашишу в карман сунул? В Москве?

Шурик – а вот читала я книжку  “Генерация П” – а там, за Че Геварой, на обложке – поля кока-колы и пепси-колы. Как инь и ян. Шурик, помнишь – ты рассказывал историю, как в Израиле евреи кока-колу пьют, а арабы – пепси-колу? И ни в коем случае ни наоборот?

И я подумала – а ведь имя оформителя книжки пелевинской – А.Холоденко.
И твоя была – А.Холоденко.
И был ты художник-рекламщик.
Шура, это ты??

А в Австралии тоже такое – одни аборигенские племена пиво “Фостер” пьют, в синих банках, а другие – “Виктория Биттер”, в зеленых.

Банки являются тотемами.

И широко известно, что пьющим “Фостер” “синим” от “Виктории Биттер” нехорошо.

А “зеленые” могут умереть от “Фостера”.

До 60-х годов – в австралийских школах НЕ учили историю Австралии. Вместо этого учили историю европейскую, пересказывали события при дворе короля Артура, запоминали даты битв и имена европейских долин, в которых они произошли, заучивали династические последовательности. Короче – все то, чего никто из них никогда, скорее всего, не увидит. В самой Австралии не было ничего – кроме тюрем, церквей и ферм. История не только закончилась, она не наступила, потому, что времени не было. Но они хотели быть англичанами, частью великой империи, причастными – причастными! Английскость – ценилась превыше всего.

Первый удар этому чувству identity был, по-видимому, нанесен в 1915 году, когда Австралия мобилизовала в помощь Англии очень существенное количество лучших своих мужчин – и многих потеряла в Галлиполи. Английские генералы отправляли их в самые безнадежные места, как убойный скот. То-же самое происходило в бурскую войну, и во Вторую Мировую тоже. Об этом редко говорят, но из стран, воевавших на втором фронте, в пересчете на все население – потери Австралии в той войне были исключительно высокими, – на втором месте. На первом – были сербы.

Когда японцы начали бомбить Дарвин и северное побережье, кошмар привиделся 8 миллионам австралийцев, всему тогдашнему населению континента. Мужчин не было, женщины стояли за станками, электроэнергию включали на несколько часов в день – и угроза завоевания континента и превращения его в единый японский концлагерь, как случилось на соседней Яве, – была реальностью. Смотрели “Доброго Рождества, мистер Лоуренс”, Ошимы?

Австралия в ужасе воззвала к Англии. Но  Англия недвусмысленно отказала, Англии было не до того. В стране повис ужас, и на помощь пришли американцы. С тех пор – американцев в Австралии не любят. Я однажды поинтересовалась, а почему, собственно, – защитники, ведь? А мне и ответили: “А вас, что-ль, поляки любят?”

Второй удар старая добрая Англия нанесла своим вступлением в европейский рынок, в 60-е. На этом – Австралии было отказано в единственной оставшейся ей привилегии – снабжать англичан дешевыми мясом, шерстью и хлебом. Дешевле стало покупать у французов. Тут и закончился сон, приснившийся колониальной Австралии. И началось – Dreamtime.

*  *  *  *

В 1787 году, на 28 году правления короля Георга III, английское правительство отправило в Австралию флот. Английские составители законов желали избавиться от целого “криминального класса” путем создания клоаки, невидимой, с грязным неименуемым содержанием.

“…О, это был эксперимент, конечно!… но, на этот раз, экперимент особого толка, любопытный эксперимент – собрать грязных животных, экскрементные массы, которые можно извергнуть – и которые были извергнуты, причем сознательно – как можно дальше,  с глаз долой.”

Джереми Бентам, аболиционист.

В одном Лондоне, в 1777 году, каждый восьмой житель – всего 115 тыс. человек, – так или иначе существовал за счет совершения преступлений. Такова была цена промышленной революции. Один кабак – на каждые 120 человек лондонцев. Георгианский уголовный кодекс, в основном, описывал простую последовательность проступков, наказываемых казнью через повешение, без милости церковного покаяния – вешали за все, начиная от убийства новорожденного до “имперсонифицирования Египтян – переодевания в Цыган”. Особенно жестоко наказывались преступления против собственности – подделка бумаг, например, – что естественно для времени зарождения акций и прочих ценных бумаг, – или насилие над наследницей состояния, – не за изнасилование, как таковое, но за покушение на аккумулированное ценности семьи. Тем не менее, криминальная прослойка росла и росла, и не было особой разницы между тюрьмами и трущобами, из которых Лондон в основном тогда и состоял. Заезжие французы не могли понять, почему бы англичанам не создать регулярную полицию, для борьбы с бандитами – но тут все было просто: пусть лучше перережут горло десятку людей, периодически – чем дом перестанет быть крепостью. Англичане насмотрелись через Канал на то, что произошло во время французской революции, со всеми их лягушечьими выдумками, проверками на дому и шпионами. На виселицу, зато, англичане попадали с исключительной легкостью, но такой непереносимой, нищей и безнадежной была жизнь – что из факта насильственной смерти устраивался последний, исключительный личный спектакль, – и висельник уходил в небо, как комета. Молодые мужчины и женщины садились в телегу смертников  и позировали, разряженные в белые одеяния, означавшие невинность, с лентами, развевающимися на шляпах, отдавая честь толпе, – и толпа эта приветствовала их не гнилой капустой и дохлыми крысами – но фруктами и цветами. “Они путешествуют по Пути Стыда, будто это – Парад Цезаря”!

Презрение к смерти, свойственное английским преступникам, с восхищением отмечалось европейскими путешественниками, чьи собственные нарушители умоляли, либо скулили, либо впадали в тупую, пассивную неподвижность, и палачи волокли их в последнюю дорогу, как мешки. “…как будто идут к брачному венцу, с тишайшим безразличием…”, – с обожанием описывали итальянцы английские казни.

Повесить всех не получалось, и тюрьмы стали республиками сублимированного криминального класса – они принадлежали “антиподам преступления”, а не ясному миру правосудия. Такова была неотчетливая логика, приведшая к транспортации каторжников в Австралию, Системе – как назвали ее в правительстве. Транспортация сделала сублимацию буквальной – зло переносилось в другой мир. И вместо того, чтобы повиснуть – они поплыли.

Транспортация каторжников, “государственных людей” (Government men), представлялась как Высочайшее помилование. Есть в этом что-то до тошноты английское – такое демонстрирование милости, власти над жизнью-смертью. Не следование законам во имя справедливости, но балансирование, внесение постоянного страха, и неуверенности, и элемента случайности – помилуют? нет? – и собачья благодарность руке, дающей жизнь, руке Суверена, Провидения, – неизбежно ожесточающая сердца и рождающая болезненный, невротический фатализм.

Чтобы понять непостижимость такого австралийского изгнания, нужно помнить, что в конце 18 века мир был невелик, а 7 человек из 10 англичан всю жизнь жили в одной и той-же деревне. Обитаемая белыми Америка сводилась к тонким полоскам вдоль восточных побережий, белый человек никогда не спускался к верховьям Нила, а контуры Антарктиды и Австралии едва были нанесены на карту – и главное, там, на югах – простирался дикий, невообразимый океанический ад, такой же непредставимый после смерти капитана Кука, как и до его рождения. Лучше бы их отправили на Луну – ее, по крайней мере, видно из Англии.

Их путь лежал в обход – через Канары, Бразилию и Кейптаун. На подходе к экватору стало невыносимо жарко и влажно, и из трюмов кораблей полезли крысы, блохи, тараканы и клопы – а в трюмах “по колено стоял слой морской воды и фементирующихся мочи, блевотины, дерьма, гниющей дряни, дохлых крыс и сотен иных составляющих Великой Эпохи Мореплавания, и испарения и эманации этого были так сильны, что панели кают и пуговицы на кителях офицеров из охраны почернели”. Когда тропические дожди обрушились на флот, каторжники вымокли до нитки и лежали в трюмах, а жара была такой невыносимой, что одолела женщин-каторжниц, и те часто падали в обморок, а обмороки эти заканчивались сильнейшими эпилептическими припадками. “Но, невзирая на нервирующее влияние такой атмосферической жары, столь воспламеняющейся была конституция этих созданий и развращенность их сердец, что узницы… не могли заснуть без незамедлительного коитуса между ними и моряками… Это желание женщин быть с мужчинами стало столь неконтролируемым, что ни стыд (который, естественно, давно был ими утерян), ни страх возмездия не могли удержать их от попыток пробраться через палубу в каюты, отведенные матросам…”

Они плыли 252 дня. 736 каторжников и около 400 солдат и офицеров выгрузились на берег Сиднейской бухты 6 февраля 1788; стоял шквальный ветер, и грозовые облака горами громоздились на горизонте, наступили сумерки, и небо взорвалось. Палатки сорвало, и вся стоянка немедленно превратилась в грязное болото, а женщины, вымокшие, в глине, метались по нему, спасаясь от насилия, преследуемые мужчинами-каторжниками. Одна из молний подожгла дерево посреди лагеря и убила нескольких овец и свинью. А в это время, большая часть моряков с корабля “Леди Пенрин”, везшего каторжниц, потребовала добавки к рациону рома, “чтобы повеселиться в женщинами, покидающими корабль”. Вытащены были жестяные кружки, ром пролился в горло, и пьяные матросики незамедлительно присоединились к каторжникам-преследователям на берегу. “И это выше моих возможностей описать сцены дебоша и бунта, царившие на берегу в ту ночь”. Это – была первая “bush-party” в Австралии, где кто-то пел, а кто-то дрался, а кто-то сквернословил – и все это под завывания бури, сотрясавшей корабли. Парочки, с кишками, горящими от бразильской огненной воды, забивались в щели между камнями,  скользкие от красной глины, и можно честно сказать, что сексуальная история Австралии на этом началась.

Невыразимо жалкими, голодными, безутешными были первые годы существования пенитенциарной колонии. Меланхолия буша, постоянный грохот прибоя, изматывающий вой ветра, страшная сушь и жара, бесплодная земля и тупой труд, легкость получения вторичного смертельного приговора – а главное, какая-то… нечеловечность, что-ли, австралийской земли, вселяющая безумие, быстро ожесточали, разбивали сердце и превращали каторжников в нелюдей. И как это бывает- dog needs underdog to feel canine. Из каторжников, транспортированных в Антиподы с 1788 по 1852 – было 24 тысячи женщин – одна на семерых мужчин:

“А по четвергам, в солдатском клубе колонии на Норфолке, все местные женщины-каторжницы участвовали в Танце Сирен – раздетые догола, с номерами, намалеванными на спинах, чтобы их обожатели могли опознать их, и, хлопая в ладоши, радостно приветствовать особенно гротескные танцевальные па… таким развлечением это было, что весь остаток недели посвящался в тюремной казарме обсуждению подробностей вечеринки…”.

Можно предположить также, что на столь удаленном континете, где женщин было мало, гомосексуализм процветал. Так оно и было. В 1832 году, на одном из первых австралийских судебных процессов, рассматривающих buggering – свидетель присягнул, что “около 50-60 случаев содомии случается в день в колонии Норфолка (население – несколько сотен человек), – настоящая сексуальная эпидемия, предпочтительно вовлекавшая также насилие и мучения – как часть получаемого удовлетворения. Это  сделало человеческие условия невыносимо жалкими…”.

В Англии Австралию не считали  местом для житья. Все австралийские колонии несли исключительно пенитенциарные и устрашительные функции на протяжении 90 лет.  Нагромождение последовательности социопатических генералов-губернаторов, садистов-офицеров и аккумуляция 160 тыс. ожесточенных и озверевших от отчуждения,  голода и дикого бессмысленного труда заключенных тоже добавили к приобретенной Австралией исключительно адской репутации наихудшей из британских колоний.

“Глаз Божий глядит на людей, каковых не бывало со времен потопа. Здесь они вступают в брак поспешно, без влечения, здесь живут, как сложится, в одиночестве. Общество без признаков общества, чьи мужчины очень ожесточены, чьи женщины – очень бесстыдны, и чьи дети очень непочтительны… Нагой дикарь, пробирающийся сквозь здешние бесконечные леса, не знал никаких страшных преступлений, кроме каннибализма, пока  Англия не показала ему настоящий Ужас, воплощенный в ее заключенных…”

“Бухта Маквайри лежит на 42 градусах южной широты и 145 восточной долготы, на западном побережьи Тасмании. Приближаясь, видишь, как скалы расходятся и пропускают тебя, молча смыкаясь за спиной. Земля исчезает в белесом, дрожащем мареве, стеклянном свете, сочащемся через стену морской водной пыли от волн, колотящихся о берег. Здесь никто никогда не жил. И никогда не будет. Вода в приливы принимает масляный, набухший, блестящий вид – которого до смерти боятся суеверные моряки. Туда отправляли тех, кто нуждался в “выпрямлении и  упорядочивании”.

За входом в бухту виден остров, и конец бухты невидим и теряется в сером мареве, а вода – табачного, жирного цвета, густая, с запахом мочи, крашеная корой и илом, принесенными  туда с тасманийских гор. На дне, в иле – живут метровые крабы. Небо – серое, и холмы – серые, исчезающие друг за другом, плоские, будто вырезаны из бумаги, и световое дрожание и мерцание  разбавляется бесконечными дождями с  низкого неба, постоянно капающей водой –  архаическая, постоянно расползающаяся на глазах картина мироздания до начала истории”.

Конечно, они пытались бежать.  Особенно настойчиво валили ирландцы, придумавшие легенду о “там, далеко, на севере – есть большая река, отделяющая Австралию от южной части Китая, и если переплыть ее – тебя встретят меднокожие приветливые женщины”. Очетливое чувство  возникло у меня, когда я пришла в старую тюрьму, которая так и функционировала пенитенциарно до 1995 года, 150 лет – а потом стала музеем. А еще тоже – до последнего времени вешали там на балке над ямой, сооруженной в прошлом веке. В таком каменном пенале метр на два – сидевший кто-то, рисовал свинцовым карандашом греческие фризы, по всей камере – в стиле Брюллова, классическом, то есть – а это было запрещено, и он, сидевший, овсянкой, что-ли, все новые картинки замазывал. Герои, лошадки, женщины – много женщин в одеждах, все больше грацию и мудрость знаменующих – а в самом дальнем углу, там где света нет, и дальше уже некуда прятаться – там одной Афине-Палладе, на троне сидящей – та-же рука пририсовала соски, тем-же карандашем свинцовым – без всякого соблюдения анатомии на этот раз – жирная точка в центре окружности, как бойскауты рисуют. И стали у Афины – сиськи. Как надо, то есть.

Ирландцы Сканлан и Бронвен и англичанин Лемон – свалили в районе Устричного Залива, в 1832. Англичанина раздражало, что ирландцы говорят между собой на гэльском, которого тот не понимал, поэтому однажды, возле костра, Лемон достал пистолет и выстрелил Сканлану в голову. Подоспевшему с вопросами Бронвену брит сообщил, что “поскольку нас теперь осталось двое, в будущем, я надеюсь, мы станем понимать друг друга лучше”. Они стали отвязываться в буше вместе, убив четверых белых и неисчислимое количество черных,  и через какое-то время их словили, застрелив Бронвена в стычке. Лемону было приказано отрезать голову приятеля и принести ее в тюрьму, вместо повинной. Что он и сделал. В награду, его пригласили в Дом Правительства, на прием, где и помиловали.

Укравший 6 пар ботинок Александр Пирс получил 7 лет Транспортации – и удрал из Маквайри Харбор с семью приятелями в те места, где нет ничего, кроме хаоса, и где никто не жил. То, что должно было стать простой, дохлой попыткой и медленным умиранием – стало карнальным таким актом, посюсторонним углублением в смутные области Сновидения, где семеро мужчин были медленно и ритуально как-то съедены, а продвинувшийся в немыслимые кармические области Пирс с куском мяса в кармане выплыл на поверхность в другом конце Тасмании, где никто не верил его ненастойчивым попыткам описать пережитое. Его словили  на чем-то другом, отправили в Маквайри опять – и он тут-же смылся, прихватив приятеля – которого завалил и стал поедать, отойдя от каторги километров на десять. Он уже слышал звуки другой музыки.

160 тысяч каторжников Системы за 100 лет.  И еще 160 тысяч – после  войны, в течение 5 лет, перемещенных лиц, солдат, просто персонажей, озверевших от ужаса, осколков аристократических семей несуществующих итальянских, болгарских, венгерских династий.  Австралия, видимо,  приобрела вкус к решению проблем колонизации – путем привоза рабов. Так образовалась нация.

На знаменитом корабле, приплывшем в западно-австралийский Албани в 1952 году, плыли красивые, породистые как лошадки, сероглазые красавчики-венгры, все – вуманайзеры и великие Гэтсби, получившие образование в Вене, последние гусары, наверное… “Боже, спаси нас от венгерских стрел и сабель!” – говорили в Европе. Они пили паленку и шампанское, дрались из-за женщин, вспоминали английские штудии, зверели от жары и говорили друг другу, кивая головами  и гладя женщин по шелковым ногам: “Для нас, аристократов – есть путь, ведущий в высшее австралийское общество, которому мы принадлежим по праву – и путь этот: КАРТЫ И ЛОШАДИ. Заброшенные жестяные военные бараки на 50-градусной жаре, где нет покоя и нельзя заснуть – приняли и их, и в буш они пошли, взрывать скалы, рыть золото, пить лагер и копить деньги.

Плыли сицилийские крестьяне мафиозных корней, сильно покоцаные Муссолини и дружественными режимами, смурные, корявые, пропотевшие, целыми деревнями – их австралийцы ненавидели и презирали. Мой русский дядя, красавчик, пока не разбился на мотоцикле в Виктории – рассказывал, как в китайском квартале Перта итальянцы устроили пиццерию, первую в Западной Австралии, и там играли первые рокенрольные пластинки, и австралийские мальчики-фермеры ходили туда бить морду вонючим “майгрантс”, за неслыханную вонючую еду – пиццу и общее блядство облика.  А они отбивались, венгры, украинцы, поляки, итальянцы. “Bloody migrants”. А было это – в одна тысяча девятьсот пятьдесят девятом году… А еще, потом – приехал самолет с заказанными невестами для западноавстралийцев – тех-же рокенрольных мальчиков из пиццерии. И сошли на берег 300 испанок, напуганных и черноглазых. А было это в 1965 году… Как вы говорите? Новый французский роман? Годар? “Имя – Кармен”?

Stain, каторжное пятно, нация преступников, генетическая клоака Англии, европейская сирота, Земля Изгнания и Бегства, амнезия, забывчивость, желание начать с начала  –  повисшие в дрожащем  стеклянном австралийском воздухе невидимой пылью, от которой тело высыхает – как сапог.  Конец времени. Dreamtime.

*  *  *  *

Одна русская геологиня жаловалась, как, будучи в Казахстане переводчицей в группе австралийско-английских геологов, она страдала от привычки тех мочиться прямо во время деловых совещаний в поле, почти не отворачиваясь и продолжая разговор, который она должна была переводить. В принципе, аборигенок готовят к тому, что жизнь мужчины не имеет прямой, понятной женщинам, органической связи с предметами реального мира, но скорее, с их источниками в Dreamtime. Женщины, таким образом, поддерживают, придают смысл и участвуют в драматизации кодов, запретов и секретов мужских ритуалов. Стараются, как умеют. Австралиец-антрополог Берндт рассказал поучительную историю о том, как он сидел однажды возле костра с аборигенами, а старец аборигенский излагал какую-то длинную песню про Красные камни, и белых попугаев, и про женщину, жаловавшуюся своим братьям на то, как ее обидел  “этот, шутник Нараманганим, со своим длинным членом…”, – и старец этот несколько раз произнес слово, которого антрополог Берндт не знал. И тот спросил у одной из женщин, что это слово значит. Женщина визуально обиделась и громко сказала, что слово это – имеет сакральный смысл в мужских ритуалах, и ей, женщине, произносить его запрещено. Старец посмотрел на нее с видимым одобрением и важно кивнул. Через два дня антрополог Берндт сопровождал в буше компанию аборигенок, ищущих еду. И упустив уже было пойманную ящерицу – та самая, законопослушная аборигенка разразилась потоком брани, каждым третьим словом которой было сакральное, запрещенное.

Соблюдение ритуалов делит пространство вокруг  костра на части – мужскую и женскую.  Это было одно из  моих больших откровений – граница, которая разделяет австралийских мужчин и женщин. На одной из первых партий  в комнату, где я пила пиво, ворвалась хозяйка-голландка, которая чуть не плакала – и стала жаловаться, что вот, опять, австралийская история – мальчики говорят о машинах в одной комнате, девочки о шопинге – в другой. Не хотят танцевать. И совсем не разговаривают друг с другом. Голландка ужасно расстраивалась. Она все старалась тогда начать здесь новую жизнь, ей было 28 лет, и у нее была любовь.  Ее бойфрэнд, украинец-австралиец во втором поколении, был полицейским, и с ним произошла обычная история – его жена-англичанка, прожившая с ним лет семь, совершенно внезапно от него ушла, забрав детей и подав на него в суд. Адвокаты встретились, и оказалось, что эта девица собирала и копила чеки на семейные покупки, выписывая их на свое имя.  Западно-австралийские законы об охране женских и детских прав – совершенно драконовские – последствие времен золотой лихорадки, когда женщин здесь почти не было, и потому, что логично, с ними плохо обращались. Украинец лишился дома, денег, машины. Через какое-то время он встретил свою голландку, влюбился – и тут открылась еще одна подробность. Приблизительно 40% женатых австралийцев-мужчин, имеющих детей, берут на себя ответственность за предохранение женщин от  беременности. Они делают несложную операцию, после которой становятся стерильными. Украинец к ним принадлежал. Голландка очень расстраивалась. Но они все-таки поженились. И опять построили дом.

Потом я потеряла их из виду, а недавно они нашлись. Конец истории тоже был обычный. Голландская  и славянская ментальности не ужились, и голландка с трудом вернулась домой. А украинец живет один, стал очень неприхотлив в быту, мало кого видит, купил компьютер, провайдера, нашел в Америке русскую подругу и говорит с ней по Сети, камерами обложился. Его социальные ценности изменились.

Собственно, эта история и есть квинтэссенция западно-австралийской жизни, какой я ее увидела. В ней есть все – и два дома, и жена-англичанка, и жена-голландка, и секс, и дети, и одиночество, и Интернет, и адвокаты, и русская любовница, и Индийский океан, и Красная пустыня – которых в историю эту никто специально не привносил, зато они были частью Сновидения с самого начала. Такая или подобная история случается с половиной австралийцев. Они называют это австралийской мечтой.

Между полами тут идет что-то вроде необъявленной, вялотекущей войны, и в нее вовлекаешься непроизвольно. Считается, что это – тоже последствия каторжной системы, когда соотношение женщин и мужчин – было один к четырем в районе Сиднея и один к двадцати – в пустыне. Исторически сложившийся, общепринятый тип австралийца – молчаливый, каменный, сам-себе-хозяин, недалекий и усматривающий свою выгоду. Исторически сложившийся тип австралийской женщины – полу-bird, полу-gal – “шила” – как они говорят, туповатое, услужливое сексуальное существо с манерами леди полусвета, довольно независимое, хотя.

Ролевая дифференциация – железная, до сих пор, и наиболее четко различается в маргинальных формированиях – типа “байкис” или новой породе “серферов” – совершенном австралийском феномене. Обитаемая Австралия – это периметр белых, пустынных пляжей и полупустынной прибрежной полосы. Еда и жилье дешевые. Одежды нужен минимум. Работы почти нет. Зато на пособие по безработице, “дол” – вполне можно жить. И появилась новая порода людей – которые покупают старый автобус, разрисовывают его в меррипранкстерском стиле, грузят на крышу доски для серфинга – и пускаются в объезд Австралии по периметру, – и в конце концов исчезают из социального контекста, выныривая из своего призрачного, пустынного и номадического существования только для получения очередного пособия или, там, пива купить. О них ходят легенды, говорят – они и не люди уже вовсе – так, человеческие Летучие Голландцы. Я видела документальный фильм про таких – расслабленный дилинквент лет тридцати, с косяком в зубах и банкой пива, сидел в тени автобуса с розовым кривым пенисом, нарисованным  на борту – и рассказывал истории о “пацанах”, – а к твердому и горячему его плечу жалось существо лет шестнадцати, со спутанными волосами, и чувствовалось, что ей очень нравится, что “ее хорошо натягивают и немножко унижают”. Чувствовалось также, что ее и прибить могут немного иногда.

Этика существования, кстати, в таких “серферских гангах” – страшно интересная. Например, они прикалываются на серфинге в тех местах, где много акул – как сообщил в фильме дилинквент с косяком – “а не суйся, если не можешь –  не можешь, бля – проваливай наххуй – ищи, где есть такие же, как ты,  пидоры…”. Буквально.

Слова дилинквента получают развитие по ходу дела – фильм начинается с интервью с новичком – мальчиком лет 20 из мельбурнского университета, – который присоединяется к “ганг” на пару месяцев и принимает личный вызов серфинга в акульих водах. Это очень понятно.  В конце фильма он уже лежит в отдельной комнате, с ногами в потолок, руками на веревочках,  как мумия, признаков  не подает, а в вены его вливается прозрачная жидкость, и чувствуется, что скоро, очень скоро, из него и выливаться станет прозрачная. То, что его не убило, определенно сделало его сильнее.

Роли, роли – детерминированая жизнь, кому такое могло придти в голову?  Австралийское “Руководство по Домоводству”, изданное в 60-х годах. По нему учили девочек в хай скул:

“Вы должны помнить, что к приходу мужа со службы – нужно готовиться ежедневно. Подготовьте детей, умойте их, причешите и переоденьте в чистую, нарядную одежду. Они должны построиться и приветствовать отца, когда он войдет в двери. Для такого случая, сами наденьте чистый передник и постарайтесь себя украсить – например, повяжите в волосы бант.

В разговоры с мужем не вступайте, помните, как сильно он устал, и на что ему приходится идти каждодневно на службе, ради вас – молча накормите его, и, лишь после того, как он прочитает газету, вы можете попытаться с ним заговорить”.

И оттуда же, из части “Советов для мужчин”:

“После совершения интимного акта с женой, вы должны позволить ей пойти в ванную, но следовать за ней не нужно, дайте ей побыть одной. Возможно, она захочет поплакать”.

Остается добавить только, что восточноевропейскому человеку в зоне таких традиций – чаще всего наступает полная труба. Его контакты с лицами противоположного пола довольно быстро перемещаются на генитальный и прогенитальный уровень, отчего остается отвратительное послевкусие, похожее на чудовищную, гипертрофированную, как выросший в тропическом климате огурец, посткоитальную  депрессию.
 

*  *  *  *

“Сложная внутриклановая градация аборигенов позволяет выходить на интимный уровень коммуникаций только в определенном кругу. Избегая любых контактов с тещей, например, или сводя к формальным – контакты со старшими братьями, кузенами и отцовской родней, человек может отвязаться в общении с женой, племянниками, дедушкой и внучками. А уж тут разрешены грязные шутки, сплетни, саркастические замечания (в особенности, по поводу тещи), жалобы, жалость к себе, стычки, ржанье и все прочие проявления полной расслабленности”, – это из толстой антропологической книжки про обычаи австралийских аборигенов.

Видимо, это проклятье места, потому, что к этому свелись человеческие отношения в здешней русской компании, которую я знаю. Семь лет назад нас было здесь 8 человек – русских, из четвертой волны эмиграции – и мы жались друг к другу, как собачки, на веранде в Свонборне, у приятелей, и не то, чтобы додумались там до смысла всего, но мы были привязаны друг к другу. Наверное, история моей русской компании, “гарнизона” – это чистый пример того, как эта красная земля под ногами, на которой чувствуешь себя, как вошь, как блоха на раскаленной чугунной плите, стиснутая меж двух стихий – океана и ветра, разогнавшегося от Южной Америки, и красной, убийственной пустыни,- перетирает, приземляет, утилизирует попавших на нее. Так и кажется, что вот-вот – и выдавит тебя из реальности куда-то, в какой-то аппендикс, – что и произошло с русской компанией, превратившейся в группу неартикулированных, энтропийных employees депрессивного вида, способных на короткую сплетню о конкретных вещах.

“В аборигенском языке нет категорий или слов для чего-то, находящегося между архетипами эпохи Dreamtime и собственно физическим миром. Не существует концепции фикции, личного воображения, фантазии и художественного рассказа. Все, что не происходит в реальности, не описано в легендах и то, что нельзя потрогать – объявляется простым и чистым враньем”, – это тоже из книжки по антропологии австралийцев. “Абсолютно исключительным отличием интеллекта аборигенов является их полная неспособность к обобщениям и индуктивному мышлению”.
 

*  *  *  *

“В декабре 1850 года, через 20 лет после появления первого поселения возле реки Свон, в колонии Западной Австралии было всего 5,886 колонистов, две третьих из которых, согласно губернатору Фитцджеральду – “убежали бы отсюда завтра”. Все, что было – это “депрессия, стагнация и – я могу сказать это, – отчаяние”. Единственно источник рабочей силы мог спасти их – рабы”.

Роберт Хьюз, “The Fatal Shore”

текст взят из журнала :LENIN:

Когда от нас ушли Коммунисты

Когда от нас уходили Коммунисты, они остановили часы на спасской башне и всё вокруг окаменело
И Коммунисты вошли мимо каменных солдат в Мавзолей и разбили Гроб Хрустальный. Они сняли с Ленина голову, вытрясли из неё ненужную солому и набили её мозгами из свежих отрубей с иголками. Они вырезали ножницами дыру в чорном его пиджаке и поместили внутрь алое кумачовое сердце. И сердце забилось и встал Ленин и поднесли ему Смелость в бутылочке. Выпил Ленин Смелость и тут же стал как прежде приплясывать на мягких соломенных ножках и подмигивать сразу двумя нарисованными на голове глазами.
После этого вышли Коммунисты с Лениным подмышкой из Мавзолея и свистнули в два пальца. И вывел им Голый Мальчик из-за гума четырёх Красных Коней. Вскочили Коммунисты в сёдла, достали из подсумков пыльные шлемы ещё с египетских времён, и медленным шагом пошли их кони навстречу красному не нашему солнцу в полнеба.
И забили барабаны, и в посередине реки Яик всплыл на минуту Чапай облепленный раками, и в Трансильвании заскрежетал в могиле зубами товарищ Янош Кадар, и обнялись в земле Николае и Елена Чаушеску. И Лев Давидович Троцкий зашарил рукой в истлевшем гробу в поисках пенсне, но пенсне конечно пожалели сволочи в гроб положить, и он затих уже навсегда. И выкопались из земли Валя Котик и Зина Портнова, и Павлик Морозов, и Володя Дубинин и отдали последний пионерский салют. И молча встали Алексей Стаханов и Паша Ангелина, Сакко и Ванцетти, Че Гевара и Патрис Лумумба и все те, кого вы суки забыли или даже никогда и не слышали. И одновременно сели в своих американских кроватях и закричали толстая чорная Анжела Дэвис и навсегда голодный дедушка Хайдер.
А Коммунисты уходили всё дальше и дальше: мимо каменной очереди в макдональдс и каменной ссущей за углом бляди, пока не превратились в точки. И погасла навсегда Красная Звезда, с которой они прилетели много тысяч лет назад, чтобы сделать нас счастливыми.
И снова пошли часы на спасской башне, и мы тоже пошли дальше, шмыгая носом. И нихуя мы ничего не заметили и не поняли.
Что не будет уже Будущего и никогда уже не дадут нам каждому по потребности, и не построят нам висячих дворцов и самодвижущих дорог, не проведут нам в кухню пищепровод и никого из наших знакомых никогда уже не назовут Дар Ветер. Что и мы и дети наши и праправнуки так и будем вечно пять дней в неделю ходить на работу, два дня растить чорную редьку, потом на пенсию, потом сдохнем.
А не нужно было тогда, когда счастье было ещё возможно, пиздить на заводе детали и перебрасывать через забор рулон рубероида, строить в сарае самогонный аппарат и слушать чужое радио. Тогда не обиделись бы Коммунисты и не ушли бы от нас.
Просрали, всё просрали, долбоёбы.

Лох-Несское чудьбище

Афанасий Петрович выпил трёхлитровую банку самогона и пошёл на деревенский пруд смотреть Лох-Несское чудовище. Чудьбище всегда появлялось с последним каплями мутно-жёлтой жидкости.

С отроческих лет русоволосый Афонька, сначала подпасок, а потом и пастушок, мечтал побродить по далёким Шотландским горам, выйти к широкому озеру с мутной вязкой водой и скалистыми берегами… На востоке, там, где осталась прекрасная необъятная Родина, всходил бы розовый солнечный блин, рассекая плотный волнистый туман, по глади водоёма, бликуя, шли нескончаемой чередой расходящиеся круги, а в центре оно – загадочное и непокорённое чудьбище. Резвилось бы и манило в прекрасный и сказочный мир, где все люди братья, смелые герои и честные труженики. Хотя при чём здесь Шотландия?

Жизнь всегда вносит свои коррективы. До шестнадцати годков проработал Афанасий пастухом. Это было тяжёлое для страны время: война, разруха и голод. Послали в райцентр учиться на тракториста. Выучился. Целину покорял, хоть и не комсомолец. В Казахстане произошёл интересный случай: увидел верблюда, переплывающего реку и вновь загорелся детской мечтой. И откуда только эта зараза поселилась в сердце? Ведь и не пил вроде, и книжек особо умных не читал. А вот поди ж ты!

Потом были и водка и книги. Вся подпольная литература к его услугам, – засаленные листки, пожелтевшие. В них и про неопознанные летающие тарелки, книги про йогу, камасутру и всякие позы, которые советскому чужды да и не нужны. Садоводство, Будда, Солнженицын и Архипелаг Гулаг, — всё смешалось в подпольном самиздате .

А пока только одно: растопыренные в стороны горбы и голова на тонкой длинной шее. Переплывающий Ишим корабль пустыни превратился на миг в корабль Ишима, в рядового труженика речфлота страны. Но ненадолго. Шея и голова методично погружались, скрылись под водой и отозвались семицветной радугой струй. Потонул великий труженик и пробулькал пузырями.

Общаясь с интеллигентами и понимая порою, что делает что-то не то, Афанасий однажды заперся на ночь в туалете с книжкой про великого шотландского змия и просидел до утра в сладких грёзах. Сплелись воёдино детские мечты, целина юности и герои антисоветских книг. Великий сладостный Змий искусил душу, как казалось тогда ему, навсегда.

Методичное рядовое течение жизни куда-то унесло постепенно все сомнения. После двух лет разнузданного весёлого тунеядства вкатили ему два года условно (желая, видимо, соблюсти величайший принцип справедливости –- принцип симметрии) и заставили вернуться в родной совхоз. Работа на земле быстро вправляет мозги и исцеляет душевные недуги. Афанасий женился, выбился в передовики производства.

Вскоре он сделался бригадиром тракторного звена. Успехи шли планомерной чередой и на производственном и на личном фронте. Одного за одним родила ему красавица Марья троих богатырей, а потом ещё и дочку.

С каждым годом посевную производили всё более ударно, уборочную – с возрастающим энтузиазмом, а намолоты зерна стремительно рвались ввысь. Честная трудовая жизнь давно уже искупила бесполезные метания молодости и преступное тунеядство. Чист он был перед Советской Родиной. Ему бы и медаль, наверное, предоставили, если не позорное прошлое.

Жизнь подходила к достойному трудовому пределу и можно было уже, подобно героям Гайдара, сказать гордо, что прожил жизнь не зря на этом свете, когда этой самой любимой Родины вдруг в одночасье не стало.

Всё как-то само собой покатилось в тар-тара-ры; стремительно, словно снежная лавина с вершины Арарата сметала суровая реальность надежды и чаяния, гордость за сделанное и веру в справедливость. Сыновья подались кто куда и пытались найти себе место в мире словно братья Карамазовы. Дочь стала пить и однажды допилась до того, что утопилась в деревенском пруду.

Работать в совхозе стало невозможно. Питались с огорода да разворовывали потихоньку что ещё осталось. Все беспробудно пили. Что-то стало твориться с Афанасием Петровичем, с мозгами его и памятью. Часто, упившись до самого дна, шёл он на пруд в надежде увидеть призрак призрак погибшей дочери, а видел его – мечту юности и забытый призрак зрелых лет. Так и повелось. Воровал, ел и, главное, пил. Односельчане не особенно верили его рассказам, но это и не важно.

От рака умерла жена. Врачи не помогли, да и не пытались особенно. В мучениях лежала женщина и уныло смотрела, как выносит муж последние вещи.

Пришёл Афанасий на пруд, мирно лёг на берегу. Всходил ласковый весенний лунный серп, озаряя кусты и деревья новой надеждой. В камышах, как и положено, сновали камышовки, и такая тоска разобрала пьяную душу, что забурлила водная гладь и появилось оно.

Чудьбище достало пол-литра столичной и предложило употребить. Неуклюже орудуя ластами, раскупорило бутылку. Разлили по стаканам, закусили сырым карасём (его только что поймала Несси и поделилась с товарищем). Выпили ещё раз. Водка оказалась палёной. Замутило Афанасия Петровича. Ползал он по изумрудной майской травке и, не переставая, тошнил кровью. Раздались громкие прерывистые хлопки. Это забурчало Лох-Несское чудовище. Могучий желудок монстра и тонкий изящный пищевод изрыгали килограммы непереваренной рыбы и раков.

Этот стакан палёнки был последней каплей в море. Ползая в полупереваренных остатках, Афанасий постепенно утихомирился. Его убаюкало ритмичное поплёскивание сверху. И не понял Афанасий, что вовсе не мезозойский плезиозавр привиделся ему в горячечном бреду. Заплёванное сердце России пыталось прорваться сквозь морок бытия, показаться своему заблудшему сыну.

Ритмично сжималась мускулатура левого желудочка, и всё новые порции алой крови выплёскивались через длинный кусок извивающейся аорты, который герой принял по ошибке за гибкую шею животного. Медленно опустошилось сердце и опустилось под воду. Скрылась шея из виду, плеснули плавники на прощанье…

Утром к дрожащему от похмелья и холодрыги Афанасию подрулил милицейский уазик. Всё вокруг было иссиня-красным, и даже одежда стояла колом от запекшейся крови. Героя пожурили немного, отвезли в райцентр и кинули в кутузку на десять дней. Как назло, никакого подходящего дела, чтобы можно было на него повесить, не находилось. Всё это время сидел Афанасий в углу и сосредоточенно смотрел перед собой.

Когда вышел, то даже в деревню заходить не стал. Пошёл сразу вперёд. Пролетело лето и осень начинает донимать задумчивыми злыми дождями. Бредёт он по дорогам, пытаясь понять, то ли змий-искуситель, растворённый в зелье, поблазнил детской мечтой, то ли сердце Великой Страны аукнуло ему со дна души в слабой надежде.

Мучается, страдает, и сил уже нет, и не дождётся конца своим терзаниям. Только здесь вам не Голливуд, хэппи-энда не будет.

Конец песни

С недавнего времени я перестал петь в электропоездах Московского метрополитена имени Владимира Ленина. Вы справедливо спросите с укором, как докатился я до жизни такой? Да. Всё правильно.

Возможности прошлого коллапсировали в одночасье. Будто курица лапой размазала по крючковатой книге жизни свой мутнеющий след. Будто ничего и не было между мной и Московским метрополитеном.

Никогда мне не будут так радостно и весело рукоплескать и так яростно и честно противостоять в тупой злобе. Я не мечтал о том, что стану водить звенящие лучезарные составы по безоблачным далям. Сам был ведом и лелеян ими. Но детство кончается. С грустью и одиночеством смотрел я на голубые вагоны метро.

Я возвращался с учёбы на курсах крысоловов при Московской медицинской академии имени Сеченова. Разбирали астраханскую катастрофу девяносто восьмого года. Леонтьев – прекрасный специалист, дератизатор от Бога. Но в последние годы стал жадноват. Данный ему Дар крысолов использован в целях личного обогащения. Корыстно стал жить. Не по той тропке попёрся. А медицинские учреждения, к которым относится и тот злополучный родильный дом, имеют право на льготные расценки по обслуживанию. Так что на него обращали внимание в последнюю очередь.

К тому же наша российская неразбериха. Сначала долго не могли перевести деньги, и они где-то витали по безналу. Потом перевели, но леонтьевская бухгалтерия так запутала дело, что об этом забыли. Восемь месяцев объект мурыжили так и сяк. Леонтьев ссылался на то, что в медучереждениях есть эпидемиологи, и пусть они, дескать, разберутся. А что могут эти добитые жизнью женщины с грустными глазами и без финансовой поддержки? Здание настолько ветхое и нереальное, что с третьего этажа можно разглядеть через дыры, что творится в зловещих глубинах подземелья. И однажды ночью обнаглевший дети подземелья вышли на своё чёрное дело.

Подразделение крыс ворвалось в палату с грудными младенцами с дикими воплями и осуществило кровавый дебош. Дети подняли крик. На защиту мужественно бросилась сиделка. Крысы заняли круговую оборону, а женщина была сильно искусана. Один ребёнок погиб, многие были изуродованы так, что их еле откачали в реанимации.

Судебные разбирательства, естественно, ни к чему не привели. Леонтьеву удалось доказать, что вокруг здания “мёртвая зона выжженной земли”, через которую ни один грызун не проскочит. Там дежурят опытные люди. А крыс в роддоме и вовсе не было. Отпечатки крысиных ног на следовых дорожках оставила сумасшедшая медсестра. Ей удалось уйти от ответственности, сымитировав здравомыслие.

Как бы там ни было, причина не в крысах, а нас, людях. Да и где та грань, которая отделяет нас, людей, от них, крыс, и нас, крыс, от них, людей. От этой мысли у меня начали исчезать ноты и слова. Сначала они как бы подёргивались сизой дымкой.

Или вот ещё случай. В детском доме-интернате обнаглевшая старая крыса похитила у бедного сиротки более пяти килограммов конфет “Мишка на Севере” и “Красная шапочка”. И слава Богу, что вовремя явились дератизаторы, разобрались с нахалкой и вернули мальчику сладости.

В другом сиротском приюте весь подвал был завален раскусанными шоколадками “Рот Фронт”.

И, наконец, совсем уж шокирующее происшествие в фасовочном цехе кондитерской фабрики “Лайма” в Риге. Цех был поделён на две части проходом для персонала. По одну сторону от него жили крысы, а по другую – мышевидные грызуны. В данном случае конфеты до детей просто не доходили.

Осознав все эти ужасы, я потерял способность петь.

Я поднимался по лестнице. Вдруг что-то радостно зазвенело. Это последняя монета выкатилась из дырявого кармана. Я не стал поднимать деньги. Словно жирующий американский турист, бросающий пятицентовик с набережной Сены, я отдал их за призрачную надежду вернуться в этот день и разыскать утраченное. Искомую степень певца Московского метрополитена.

Глупо, пошло и неэффективно. Пятьдесят копеек были потрачены зря.